Зеркало и свет

Издательства «Иностранка» и «Азбука-Аттикус» представляют роман Хилари Мантел «Зеркало и свет» (переводчики Екатерина Доброхотова-Майкова и Марина Клеветенко), заключительную часть трилогии о Томасе Кромвеле, правой руке короля Генриха VIII.

Первые книги этой трилогии, «Вулфхолл» и «Введите обвиняемых», получили Букеровскую премию в 2009 и 2012 годах. Хилари Мантел «воссоздала самый важный период новой английской истории: величайший английский прозаик современности оживляет известнейшие эпизоды из прошлого Англии», говорил председатель Букеровского жюри сэр Питер Стотард. Итак, после казни Анны Болейн и женитьбы короля на Джейн Сеймур позиции Кромвеля сильны как никогда. Он подавляет Благодатное паломничество — восстание католиков, спровоцированное закрытием монастырей, — и один из руководителей восстания, лорд Дарси, перед казнью пророчески предупреждает Кромвеля, что королевская милость не вечна.

Предлагаем прочитать отрывок из книги.

 

На новом месте ему не спится. До сумерек он бродит по саду, решая, с чего начать: выкорчевать старые пни или заняться новыми посадками. Ходит по комнатам, переделывая и расширяя их в голове: прихожая, большая гостиная, галерея, часовня, библиотека. А еще кухня, буфетные, чуланы, дровяной сарай и сарай для угля, кладовые для сухих припасов и для мяса, пекарня. Эта комната для Зовите-меня, если ему случится заночевать, угловая рядом для Ричарда, — наверное, стоит прорубить еще окно? После переделки Хэмптон-корта осталось достаточно материалов, можно будет переправить их сюда на барке. В главные покои ведет отдельная лестница — следует поставить там стражника.

Эти места знакомы ему еще со времен сестры Кэт и ее мужа Моргана Уильямса. У семьи Уильямс был дом на реке, почти под стенами особняка. Люди основательные, они любили строить планы: Томас, говорили они ему, голова на плечах у тебя есть, и если уйдешь от Уолтера, чего-нибудь да добьешься. Можешь наняться писарем к кому-нибудь из наших друзей, экономом к какому-нибудь старику, закончив карьеру счетоводом у знатного человека. Он видит, как портной Моргана Уильямса шьет ему хороший джеркин на выход, такой же, как у шурина; в тридцать или в тридцать пять в этом джеркине он окунает своих детей в древнюю купель Буршье в приходской церкви. Особняк всегда принадлежал архиепископам. Некоторое время там служил на кухне его дядя, а половина знакомых мальчишек зарабатывала свои пенни, таская дрова, разгружая барки, чистя рыбные садки. Он и помыслить не мог, что когда-нибудь войдет в ворота особняка иначе чем работником, что будет разгуливать с чертежами в руках, оглядывая всё вокруг оценивающим взглядом нового владельца. Впрочем, он никогда не думал становиться архиепископом.

Если вы удивляетесь свалившейся на вас удаче, лучше делать это в одиночестве — никогда не выставляйте своих чувств напоказ. Если вы хранитель малой королевской печати, ходите с важным видом походкой избранника Божия. Так поступал Мор, когда был канцлером. Отделавшись от прежней жизни — Уильямсов с их планами, Уолтера с его тумаками и пинками, — он и подумать не мог, что снова вернется на эти улицы. Но нас всегда тянет к нашим корням, к земле нашей невинности. Шиплейн всегда пролегала здесь, спускаясь с горы к верфям. Город, который он знал, был скопищем узких улочек и кривых переулков, состоял из воровских притонов со сломанными дверями, гниющих лодок, расползающихся пеньковых канатов, илистой грязи и склизкого гравия. Здесь, где река делала поворот, припала к земле его родина.

Он чувствует, что прихватил с собой из Лондона гостей: Норриса и Джорджа Болейна, молодого Уэстона, Марка и Уильяма Брертона. Он сходит с барки, и они следуют за ним. Стоят на берегу Стикса, ожидая переправы. Они умерли с разницей в несколько минут, но это не значит, что теперь они вместе. Мертвые бродят по переулкам иного мира, словно чужестранцы, заплутавшие в Венеции. Если они встретятся, о чем заговорят? Стоя перед судьями, они сторонились друг друга, словно боялись заразы. И каждый был готов обвинить другого, чтобы выгородить себя.

Прочь, говорит он им. Не думайте, будто можете здесь расхаживать. Заплатите перевозчику и убирайтесь. Сучка спаниеля вертится у него на руках, пока они шагают в сумерках, морда задрана, вислые уши настороже. И хотя для своей породы она мелковата, у нее нюх прирожденного охотника. Всегда есть некое ощущение пертурбаций, прежде чем всё обустроится на новом месте: твоя собака найдет себе место у камина, застелют простыни, подадут говядину. В воздухе запах, который напоминает ему о прошлом, — пивное сусло, возможно, хмель, хотя в его детстве хмель был только привозной, и местные пивовары обходились корнем лопуха или календулой. Хмель травит собак, говорили они, когда чужестранцы хвастались тем, что их эль хранится дольше.

Он помнит, как стоял рядом с королем, когда в мае тот подписывал смертные приговоры, — молчаливый Рейф Сэдлер по другую руку, окно открыто, впуская внутрь свежий воздух, король, как малое дитя, которое впервые усадили за грифельную доску. Для Генриха это тяжкий труд, досадная обязанность — росчерком пера лишать жизни. И королевская рука медлит, взгляд изучает недописанные линии — словно те допишут себя сами, избавив его от непосильной задачи.

Генри Норрис, да. Ему хочется подтолкнуть руку Генриха. Уильям Брертон, да. Он чувствует — как если бы был королем — тяжелый взгляд Рейфа Сэдлера на королевском затылке. Лютнист Смитон, да, это легко, чернила стекают на бумагу, как масло, чтобы через день-два обратиться кровавой смертью. Как человека без рода и племени, Смитона должны придушить и, еще живого, выпотрошить на глазах толпы. Он обращается к Генриху:

— Будьте милосердны...

Король спрашивает:

— Почему я должен проявить милосердие к тому, кто совратил королеву Англии?

— Марк очень молод и до смерти перепуган. Никто, пребывая в страхе, не способен принять смерть достойно. А ему надо наконец осознать свои грехи и помолиться.

— Вы думаете, человек, которого ожидает встреча с палачом, может сохранять спокойствие?

— Я видел и такое.

Генрих закрывает глаза:

— Хорошо.

И снова замирает. И снова вы видите перед собой ребенка, ссутуленного детскими горестями: mauvais sujet[1], наказание для учителя, он вертится на месте, пиная табурет, выглядывая в окно, где гаснет погожий денек. Я должен быть там, на солнышке, думает мальчишка. Для чего я выписываю эти буквы, неужели учитель так меня ненавидит? Король со вздохом берет со стола перочинный ножик (с гладкой рукоятью из слоновой кости), чтобы очинить перо.

— Уэстон, — говорит он. — Вы понимаете, он так молод...

Они с Рейфом переглядываются над головой короля. Все, без исключения. Виновны все до единого.

Рейф протягивает руку, берет ножичек, очиняет королю перо, Генрих бормочет слова благодарности: его всегдашняя вежливость. Делает вдох и, согнув шею, спокойный, как бык, впряженный в свое будущее, принимается за дело: Фрэнсис Уэстон, да. Он, Кромвель, думает, я ведь уже такое делал? В какое-то другое время, некая сходная форма принуждения.

Рука Генриха, его вышитый каменьями тяжелый рукав, скользит по столу. Рядом с именем Уэстона возникает клякса, расцветает на бумаге, раскрываясь, как одинокий черный цветок, и сорок лет ускользают в чернильную тьму. Его лицо не меняется, в этом он уверен, но он снова ребенок: стоит, скрестив руки, расставив ноги в позе взрослого мужчины. Стоит в рассеянном сиянии, закатное солнце зажигает начищенные медные изгибы. Оловянные тарелки отбрасывают слабую рябь, резким отраженным светом вспыхивают лезвия кухонных ножей: для резки овощей, для разделки филе, для рубки туш. Это Ламбетский дворец, владения повара: эхо рассерженных голосов, среди них выделяется голос его дяди Джона.

Что там происходит? Кого-то хотят выпороть. Рука эконома хлопает по столу. Допущена оплошность: кто, что, почему. (Впрочем, никаких «почему», никого не волнует «почему».) Воровство, нарушение — правил или этикета, надломленная корочка пирога, расколотое блюдо: кухонный грех, буфетное преступление. Чем бы это ни было, дядя Джон должен примерно наказать виновного, вопли которого отражаются от холодных сводов, многократно повторяясь внутри головы. Мальчишка-рыбник сидит, согнув шею, прижав к глазам кулачки, под ударами эконома — тот самый рыжий мальчишка-рыбник, которого он, Томас Кромвель, только вчера чуть не утопил в кадке с водой.

— Это сделал я! — От сердитых слез кожа на лице пошла красными полосами, нос потек, глаза стали похожи на щелочки. — Отстаньте, уйдите от меня, хватит, это сделал я.

Он прячет улыбку — плохая выдалась неделя для бедняги. И когда мальчишку уводят, чтобы наказать, а кучка любопытной прислуги рассеивается, дядя тихо говорит ему:

— Ты, чертенок, это же ты сделал.

— Я? Да меня и близко не было. Ты же слышал. Он сам признался.

— У него не было выбора. Бог весть, — Джон отворачивается, — почему ты не можешь ужиться с этим мелким негодником? Вы же оба городские.

— Уроженцы Патни друг друга не жалуют, сам знаешь.

— Тебя не поймаешь в ступе пестом, Томас. Интересно, чем ты кончишь?

Уайтхоллом, очевидно. Король откладывает перо. Трет кончики пальцев: дело сделано, deo gratias[2]. Рейф подхватывает листы. Каждый росчерк пера означает взмах топора. Как тот мальчишка-рыбник, они поймут, что если Томас Кромвель сказал: «Это сделал ты», — значит так оно и было. Нет смысла спорить. Только лишняя боль.

За дверью он говорит Рейфу:

— Отвези это в Тауэр, пока он не передумал.

— Сэр?.. — Взгляд Рейфа удивленно скользит по его руке.

Он сжимает в ладони — как он там оказался? — перочинный ножик короля, украшенный черными буквами «ГР».

Ах, вздыхает он, надо бы вернуть... Рейф предлагает, давайте я отнесу, нет, говорит он, лучше убедись, что бумаги попали Кингстону в руки, еще успеешь вернуться к Хелен до темноты. Рейф уходит, напоследок оглянувшись через плечо, — бледный проблеск над черным водоворотом. Он, Кромвель, возвращается к своему господину, сжимая в ладони перочинный нож. Медлит в дверях, на губах слова: ваше величество, я случайно прихватил ваш ножик.

Но Генрих молится, стоя коленями прямо на каменном полу у стола. Его глаза закрыты, губы движутся: salve, regina[3]. Розоватый вечерний свет дрожит вокруг.

Он кладет на стол перочинный ножик и идет к двери. Не пятясь, как надлежит в присутствии короля, но уверенно, будто в собственном доме, прервав кого-то на полуслове, выходит, оставляя дверь открытой.



[1] Сорванец, шалопай (фр.).

[2] Благодарим Бога (лат.).

[3] Радуйся, Царица Небесная (лат.).

Обсудите с коллегами

07.05

Страх. Как бросить вызов своим фобиям

PRO SCIENCE
07.05

Камера-посредник: форум визуальной антропологии

PRO SCIENCE
06.05

Ardis. Американская мечта о русской литературе

PRO SCIENCE
05.05

Спиноза и попкорн

PRO SCIENCE
04.05

«Мне нужно видеть свет...». Дневники, письма, документы

PRO SCIENCE
03.05

Барокко как связь и разрыв

PRO SCIENCE
Охотник за судьями Охотник за судьями
Охотник за судьями